Рафинированность и простота

.

У пианистов есть четыре основных звука, как у принтеров — четыре основных цвета. Впрочем, последние зачастую комбинируются при печати, давая на выходе настоящую радугу, и сходным образом основные звуки сочетаются в разных пропорциях и при игре на фортепиано. Подобно художникам, использующим светотеневую моделировку, чтобы расширить цветовую палитру, пианисты обладают целым набором технических трюков, позволяющих выразить разнообразие окружающего мира, всего лишь нажимая на клавиши кончиками пальцев.


С помощью великого множества стилей, выработанных алхимиками, мелодистами, ритмизаторами и горячими головами, фортепиано смогло преодолеть классовые и культурные барьеры, а свою аудиторию нашли такие разные произведения, как Siege of Saragossa Готшалка, In Walked Bud Монка и бетховенский «Хаммер-клавир». Легкость, с которой инструмент утверждал себя в рамках как рафинированной, так и простонародной традиций, привел к тому, что им стали пользоваться все кому не лень, от проповедников до рок-н-ролльщиков, многие из которых создавали музыку вдали от модных клубов и солидных концертных залов.
В церковь фортепиано проникло в середине XIX века, когда псалмопевцы вроде Уильяма Батчелдера Брэдбери осознали, что его ненавязчивое звучание хорошо подходит для того, чтобы аккомпанировать хору. Детский хор Брэдбери в бродвейском молельном доме, насчитывавший до тысячи голосов, показал пример остальным — в частности, Чарльзу М. Александру из Теннесси, известному как «отцу протестантского фортепиано». Жена Александра рассказывала, что «резкие, быстрые фортепианные ноты не давали голосам разойтись друг с другом… но при этом (в отличие от органа) не умаляли ценности многоголосия», то есть, проще говоря, не заглушали певчих.
Молва о фортепиано шла по церквям всего мира. Совместно с проповедником Р. А. Торри Александр в 1902 году организовал несколько встреч ривайвелистов в Австралии. Т. Шоу Фитчетт, впервые издавший в тех краях сборник церковных гимнов Александра, рассказывал об этом: «Заберитесь по лестнице на самую верхушку и взгляните вниз. Вы увидите маленькую фигуру во фраке, расчистившую себе в людском море небольшой красный островок. По бокам от нее — рояли, а между ними — небольшой язычковый орган… С клавиатуры слетает несколько серебристых нот, тихих, но отчетливых, — это вступление „Песни славы“, и по залу пробегает шепот узнавания… слышно одно слово, „все“, и затем такая оглушительная мелодия, что крыша сотрясается от клича: „Таков будет мой венец!“»[69]
Тем временем в США Билли Сандей — профессиональный бейсболист, заделавшийся проповедником, — привлекал аудиторию своим исключительным красноречием, а с 1910 года еще и фортепианным аккомпанементом, который обеспечивал на его выступлениях мистер Гомер Роудхивер. Musical America в 1917 году писал, что два пианиста, которых Роудхивер привлек к процессу, наверняка были трехметровыми великанами, иначе не объяснить их мощнейший «оркестровый звук». Хотя самый известный пианист из всех, что работали с Сандеем, Бентли Д. Экли, был вполне обычного роста, зато отличался несносным характером. Он много пил, ругался с Роудхивером, угрожал рассказать всем, что профессия проповедника — на самом деле сплошной обман, и кончил тем, что в 1914 году отсудил у своего работодателя 10 тыс. долларов. Разумеется, христианство учит прощать, поэтому после того, как суд состоялся и деньги перекочевали из одного кармана в другой, Экли благополучно вернулся к исполнению своих обязанностей под крыло Сандея и Роудхивера.
В то же время в другой части города пианисты помогали клиентам удовлетворять их куда более приземленные нужды — именно тогда зародилась долгая и славная традиция игры на фортепиано в публичных домах. Сами инструменты размещались в борделях с середины XIX века; философ Фридрих Ницше рассказывал, как однажды наведался в это заведение и ощутил панику, когда «вокруг вдруг появилась дюжина привидений в газовых халатиках с блестками, и каждое из них выжидательно на меня уставилось. Я потерял дар речи и инстинктивно бросился к фортепиано — единственному одушевленному предмету в этой комнате».
В столь же отталкивающем антураже порой играл и Иоганнес Брамс. Но, когда практика игры на фортепиано в публичных домах распространилась в Америке, у многих джазовых пианистов сразу появилась возможность сводить концы с концами, не говоря о том, что некоторые именно здесь оттачивали свой неповторимый стиль. Бесшабашный новоорлеанский саунд, появившийся в Сторивилле, печально известном местном квартале красных фонарей, своими особенностями был во многом обязан ветхим, не до конца исправным фортепиано в домах терпимости: музыкантам приходилось по-всякому изгаляться, чтобы заставить эти потрепанные останки инструментов с западающими клавишами издавать мало-мальски приличный звук. Одним из способов было дублирование линий мелодии и аккомпанемента.

Фортепиано в публичном доме, ок. 1869 года. Джордж Эллингтон (из книги Дж. Эллингтона «Женщины Нью-Йорка, или На дне великого города»)
В комнате стоит фортепиано, на котором играет специально нанятый человек. Исполняется только бодрая современная популярная музыка, поскольку лишь ее ценят покровители подобных заведений. Во время войны хитами были такие песни, как When This Cruel War Is Over («Когда закончится эта жестокая война»), John Brown («Джон Браун»), We’ll Fight for Uncle Sam («Мы еще повоюем за Дядюшку Сэма»), Red, White and Blue («Красный, белый, голубой») и т. д. Сейчас в цене произведения Оффенбаха, а также такие песни, как Up in a Balloon, Tassels on the Boots («Кисточка на туфельках»), Rollicking Rams («Беззаботные барашки»), Bells Will Go Ringing for Sarah («Колокольчики звенят для Сары»), Not for Joe («He для Джо»), Champagne Charlie («Чарли-шампанское») и т. п.

Тон здесь задавали наряду с известными пианистами вроде Джелли Ролла Мортона или «Чемпиона» Джека Дюпри, в конечном счете уехавшими из Нового Орлеана, такие колоритные местные жители, как Вилли «Подстрели-ка-их» Холл, Малыш Плохая Погода и Татс Вашингтон. Севернее, в Седалии, Миссури, хонки-тонк-музыкант и корнетист Скотт Джоплин тоже нередко играл в борделях и клубах по интересам, правда, в более спокойной манере, подчеркивая скорее мелодию, нежели ритм (эта манера была связна то ли с тем, что изначально он просто был не очень умелым пианистом, то ли с более низким уровнем влажности в Седалии, который позволял инструментам дольше сохранять товарный вид). Как ни крути, эти заведения давали не самым опытным музыкантам прекрасную возможность развить свой талант.
Джоплин, представитель первого поколения после отмены рабства, сочинял оперные и балетные партитуры, а также фортепианные регтаймы. Нежная и меланхоличная композиция Solace с легким мексиканским флером, звучавшая в фильме «Афера», — добротный образец его извилистых сентиментальных мелодий. В одной из его опер, «Тримонише», ни арии, ни речитативы не имеют вообще ничего общего с регтаймом. А его самой известной вещью, по иронии судьбы, стала Maple Leaf Rag — пожалуй, наименее мелодичная из всех. «Джоплин обычно силен завораживающими мелодиями, — писал эксперт в области регтайма Макс Морат, — но Maple Leaf Rag скорее ритмичен. Его невозможно напеть. Так что его популярность — самый настоящий каприз фортуны». В 1976 году Скотт Джоплин посмертно получил Пулитцеровскую премию.
Скотт Джоплин с обложки нотного альбома The Cascades. Фото предоставлено Эдвардом Берлином

Региональные стили, включавшие в себя сугубо «простонародные», обиходные элементы и основанные на фолк-музыке в не меньшей степени, чем на рафинированном городском искусстве, появлялись в сообществах вроде новоорлеанского по всей стране: у каждого были свои диалектизмы, свои танцевальные традиции, свой колорит и своя история. Даже многие композиторы с профессиональной европейской выучкой привносили в свои произведения народные темы и ритмы (Гайдн и Бетховен были здесь первопроходцами). Американцы вроде Энтони Филипа Хайнриха (1781—1861), миссис Х. Х. А. Бич (также известной как Эми Бич, 1867—1944), Чарльза Томлинсона Гриффса (1884—1920) и Артура Фаруэлла (1872—1952) все еще были привержены европейским моделям, однако активно экспериментировали и с американской народной музыкой. Бич была, пожалуй, наиболее романтически ориентирована, Гриффс ближе к импрессионизму (об этом ярко свидетельствует его самая известная фортепианная пьеса The White Peacock (1915)), а Хайнрих слыл заправским эксцентриком.
Миссис Х. Х. А. Бич

Уроженец Богемии, Энтони Филип Хайнрих потерял все унаследованное от родителей состояние во время наполеоновских войн, переехал за океан и прошел пешком через Северную Америку, в конце концов осев в небольшой бревенчатой избе в Кентукки. Здесь он принялся сочинять очень своеобразную, все время словно распадающуюся на отдельные эпизоды музыку — среди заголовков его работ встречается, например, «Рассвет музыки в Кентукки, или Прелести гармонии на задворках природы». Этот труд включает в себя известные мелодии вроде Hail, Columbia или Yankee Doodle, размещенные посреди бесконечного, странного потока нот и созвучий; сам композитор считал, что в этом произведении «полно причудливых кувырков и выдумок».
Пожалуй, Хайнрих вполне вписался бы в ряды горячих голов. В своей книге «Тени на стене» Джон Хилл Хьюитт описал, как эксцентричный композитор давал в Белом доме частный концерт для президента Тайлера: «Нас провели в кабинет. Композитор очень старался, чтобы его странная музыка произвела должный эффект: его лысая макушка ходила из стороны в сторону, напоминая пузырь посреди спокойной глади озера. Его плечи порой вздымались чуть ли не до ушей, а колени едва не касались клавиатуры, и пот выступал огромными каплями на его морщинистых щеках… Он играл и играл, иногда останавливаясь, чтобы объяснить тот или иной непонятный пассаж: один из них, например, символизировал ледоход на Ниагаре, столкновение ледяных глыб и их низвержение в пропасть. Более пасторальные фрагменты призваны были рассказать о мире и богатстве нашей страны, а дребезжание оружия и раскатистые окрики военно-морского начальства — о нашей доблести на море и на суше. Вдохновенный композитор дошел где-то до середины своего сочинения, когда мистер Тайлер встал со стула, мягко положил ему руку на плечо и сказал: „Сэр, это, должно быть, замечательное произведение, но, может быть, вы вместо этого сыграете нам, например, какой-нибудь старинный народный танец из Вирджинии?“ Это было как гром среди ясного неба! Музыкант встал, свернул ноты, взял шляпу и тросточку и пошел к выходу, объявив напоследок: „Сэр, я никогда не играю танцевальную музыку!“ Я догнал его в вестибюле… Когда мы уже шли по Пенсильвания-авеню, Хайнрих сжал мой локоть и возопил: „Гошподь вшемогущий! Тех, кто голошовал жа Йона Тайлера, надо прошто повешить! Он жнает о мужыке не больше уштрицы!“»
В XX веке произведения Хайнриха больше всего исполнял пианист Юджин Лист.
Артур Фаруэлл сочинял музыку более простую и мелодичную, часто основанную на темах из американского фольклора, — для раскрутки своего творчества он основал музыкальное издательство Wa-Wan Press. К началу XX века и другие получившие классическое образование композиторы, например Уильям Грант Стилл (1895—1978) или британец Сэмюель Колридж Тейлор (1875—1912), стали привносить в западную академическую музыку элементы негритянской культуры.

* * *
Европоориентированных американских романтиков, таких как Эдуард Мак-Доуэлл (1860—1908) или Этельберт Невин (1862—1901), вспоминают в основном за их милые и непритязательные музыкальные миниатюры («К дикой розе» Мак-Доуэлла и «Нарцисс» Невина по-прежнему в чести у преподавателей фортепиано). Тем не менее более крупные макдоуэлловские работы весьма захватывающи и виртуозны, хотя и уступают по этим показателям произведениям таких американских вольнодумцев, как Чарлз Айвз (1874—1954), Карл Рагглз (1874—1971) и их товарищ Генри Коуэлл. «Простонародная» американская традиция красной нитью проходит через их творчество.
Айвз был истинным провидцем, и его революционные музыкальные техники — например, наложения мелодий в разных тональностях и размерах друг на друга, — проложили путь для целой армии последователей. Любовь к опытам такого рода он вынес из детства — отец композитора по праздникам велел городским брасс-бендам стартовать с разных концов города, идти навстречу друг другу и сходиться в одной точке, не только географической, но и музыкальной. Инновационный подход Айвз применял даже в своем страховом бизнесе, на котором и сколотил состояние; в основе любых его действий, что на музыкальном ниве, что в бизнесе, лежали твердые моральные убеждения, например в том, что бедные семьи заслуживают быть застрахованными от несчастных случаев, или в том, что «красоту в музыке часто путают с чем-то, что просто дает слушателю возможность удобно откинуться в мягком кресле».
Чарльз Айвз

Несмотря на его критическое отношение к музыкантам, критикам и даже аудитории, Айвз всегда любил свою страну и гордился ее историей. Цитаты из знакомых мелодий и гимнов — например, Columbia, the Gem of the Ocean или Aura Lee, — проникают в том числе и в самые его диссонантные работы, даже они пропитаны нежностью и ностальгией. Слушать его музыку — все равно что копаться в памяти, выуживая оттуда старые фотографии, мелодии знакомых песен, политические памфлеты, пожелтевшие страницы поэтических сборников, ритмы духового оркестра, кафельные стены бассейна и пару боксерских перчаток. Он создавал музыкальные оммажи американским писателям, которых обожал, — части его Второй сонаты для фортепиано (она же «Соната Конкорд») посвящены Ральфу Уолдо Эмерсону, Генри Дэвиду Торо, Олкоттам и Натаниэлю Готорну. Стойкими пропагандистами музыки Айвза были пианисты Уильям Масселос (1920—1992) и Джон Киркпатрик (1905—1991), именно они открыли ее широкой аудитории, до тех пор и не подозревавшей о ее существовании.
Аарон Копланд

Композиторы Аарон Копланд (1900—1990), Вирджил Томсон (1896—1989) и Леонард Бернстайн (1918—1990) также принадлежали к ответвлению американской композиторской школы, в котором мелодия и доступность ценилась выше, чем смелые эксперименты (хотя в творчестве Копланда и Бернстайна попадались и весьма угловатые работы). Копланд и Томсон были учениками знаменитой французской преподавательницы Нади Буланже, но при этом первый (бруклинский еврей) и второй (житель Среднего Запада, не лишенный антисемитизма) в действительности мало чем походили друг на друга. Патриотические устремления Копланда привели к созданию звука, который прочнее всего ассоциируется с раздольными американскими пейзажами. Его киносаундтреки (например, мелодии из фильма «Наш городок», аранжированные для фортепиано) просто поразительны в своей простоте и чувственности.
Томсон, более известный как критик, чем как композитор, напротив, являл собой тип язвительного интеллектуала; тем не менее его фортепианные «портреты» различных людей были выполнены в очень простом, даже наивном (чтобы не сказать скучноватом) стиле. В Париже он познакомился с эксцентричной писательницей Гертрудой Стайн (биограф Джек Лорд, знаменитый своей прекрасной книгой о скульпторе Альберто Джакометти, говорил, что Стайн напоминает ему «брезентовую сумку, в которую залили цемент и оставили затвердевать»), и ее абсурдные стихи, положенные на гимноподобные мелодии Томсона, в итоге привели к появлению, возможно, самых необычных «опер» на свете (например, «Четверо святых в трех действиях»).
Но и Томсона, и Копланда с легкостью затмевал Бернстайн с его блестящей карьерой дирижера, лектора и, конечно, композитора — он сочинял для бродвейских мюзиклов, фильмов, опер и концертных залов. Самые удачные его работы отмечены легким лиризмом и четкой, уверенной ритмикой, а также весьма эклектичным сочетанием классической, джазовой и популярной традиций.

* * *
Латиноамериканские ритмы, проникшие в академическую музыку Южной Америки еще в XIX веке, оставили глубокий отпечаток в музыкальной традиции любой из стран этого региона. В Аргентине главным ингредиентом было танго, вышедшее разом из милонги и хабанеры, которым был столь очарован американский пианист Луи Моро Готшалк в 1867 году. К 1910 году оно выпорхнуло прочь из буэнос-айресских ресторанчиков и вскоре стало сенсацией в нью-йоркских клубах вроде Domino Room семьи Бустаноби, где главный кинематографический разбиватель сердец Рудольфо Валентино всю ночь танцевал под фортепианный аккомпанемент композитора Зигмунда Ромберга. Ведущие газеты, например New York Mail, описывали новое танцевальное поветрие как «нескромные и недвусмысленные упражнения, ведущие к распутству и аморальности», но, подобно джазу и року, оно будоражило воображение массовой публики.
«Танцоры танго» из «Спорта и развлечений» Эрика Сати, рис. Шарля Мартена

Именно запятнанная репутация танго не позволила композитору Астору Пьяццолле (1921—1992) признаться в своей любви к этому музыкальному направлению, когда он учился в Париже у Нади Буланже (популярная американская поговорка гласит, что в каждом заштатном американском городке есть хотя бы один универмаг Walmart и хотя бы один ученик Буланже). Вначале музыкант продемонстрировал ей свои симфонии и сонаты. «Очень недурно написано, — сказала Буланже. — Вот тут похоже на Стравинского, а тут на Бартока, а вот тут на Равеля. Жаль только, Пьяццоллы совсем не слышно». Она попробовала узнать что-то о его частной жизни; «лгать ей было нелегко», признавался композитор, но все равно продолжал скрывать то обстоятельство, что в аргентинских кабаре он виртуозно играл танго на бандонеоне (ручном инструменте, близком гармонике). «Наконец я сознался, и она попросила сыграть несколько тактов танго моего собственного сочинения, — вспоминал он. — После чего вытаращила глаза, схватила меня за руку и закричала: „Идиот! Вот же он, настоящий Пьяццола!“ Мне ничего не оставалось, как взять всю академическую музыку, которую я написал за десять лет жизни, и выбросить ее к черту».
В танго Пьяццоллы традиции уличной музыки уживались с его любовью к Баху, а также влияниями его аргентинского учителя, композитора Альберто Хинастеры (1916—1983), который писал музыку поистине болезненной энергетики и остроты, хотя порой был не чужд и моментам упоительной мелодической красоты. Поэтому пуристы, возражавшие против экспериментов Пьяццоллы, называли его «убийцей танго». Однако его музыкальную индивидуальность было невозможно отрицать, и он по-прежнему остается одним из самых популярных композиторов второй половины XX века. Традиции Пьяццоллы продолжает пианист Пабло Циглер, в прошлом участник его ансамбля.
Альберто Хинастера с пианисткой Барбарой Ниссман

Зловещая музыка Хинастеры
Прогрессив-рок-группа Emerson, Lake & Palmer в 1973 году адаптировала четвертую часть Первого фортепианного концерта Альберто Хинастеры для своего альбома Brain Salad Surgery и планировала выпустить ее под названием Toccata. Клавишник Кит Эмерсон встретился с Хинастерой в его швейцарском жилище, чтобы продемонстрировать композитору результат. Когда Хинастера вскричал: «Дьявольщина какая-то!» — Эмерсон решил, что тому не понравилось, и был готов отказаться от своего замысла. Но на самом деле композитор просто имел в виду, что музыка звучала пугающе. Это, как он позже объяснил, полностью отвечало настроению оригинала. Так что все пошло по плану.

Свои музыкальные герои были и в других странах. Самый прославленный бразильский композитор Эйтор Вилла-Лобос (1887—1959) тоже учился в Париже, где в моде как раз были джаз, восточная музыка и вообще всякого рода ритмическая живость. Тем не менее его собственное творчество осталось тесно связанным с родной страной и вобрало в себя все отличительные черты ее национальной культуры и менталитета: яркость, экспансивность, эротизм. «Моя музыка, — утверждал он, — естественна, как водопад». В своих «Бразильских бахианах» Вилла-Лобос соединил цвета и ритмы бразильских танцев с мотивами И. С. Баха, а встреча с пианистом Артуром Рубинштейном в 1918 году привела к появлению серии энергичных фолкориентированных фортепианных работ исключительной технической сложности; на полях рукописи можно было видеть пометки «в адском темпе» и «а теперь еще быстрее».

Дух южноамериканской музыки. Габриэла Монтеро
Сила южноамериканской музыки в том, как живо в ней удается запечатлеть звуки, ритмы и цвета самого континента: богатство и разнообразие природы, буквально поглощающей человека, а также страсть и романтику жителей этих мест. Ритм в этом смысле чрезвычайно важен. Мы любим танцевать, у нас это в крови. Латиноамериканцы очень эмоциональны, поэтому в музыке всегда слышны истории великих любовей и великих потерь, а порой одновременно и счастье, и горе. Это сочетание, с одной стороны, придает музыке некий кисло-сладкий вкус, а с другой — делает ее по-настоящему захватывающей, поскольку таким образом любой из нас может по-настоящему вжиться в ее поэтичный сюжет.

Та же муха укусила и многих европейцев. Изысканный норвежец Эдвард Григ (1843—1907), испанцы Энрике Гранадос (1867—1916), Мануэль де Фалья (1876—1946) и Исаак Альбенис (1860—1909), а также армянский композитор Комитас (1869—1935) являли собой пример песнописцев, отталкивающихся от традиций родного края. Звуки испанской музыки — драматичные и цветистые, как полотна Гойи, с доверительными руладами фламенко-гитары и пьянящими ритмами народных танцев — пополнили стилистический арсенал современного джаза.
По соседству, во Франции, такие композиторы, как Габриэль Форе (1845—1924) и Франсис Пуленк (1899—1964) воплотили дух своей страны в целом букете изящных и затейливых произведений. Цветовая палитра и легкая, прозрачная фактура композиций Форе напоминает напоенный ароматами воздух парижского салона. Пуленк полон иронии и игривости, но и его мелодии сродни звуковому суфле (Равель восхищался его способностью «писать собственные народные песни»).
Все народы мира, от Азии до Скандинавии и дальше, подбрасывали ингредиенты в этот великий музыкальный салат. Но, пожалуй, две нации отвоевали себе центральное место: задумчивые, эмоциональные русские и педантичные, академичные немцы. Их влияние ощущается до сих пор.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Обсуждение закрыто.